В 15 лет ребенка как подменили — не хочет учиться, бросает спорт, ничего не делает по дому, лишь сидит ссутулившись за компьютером. Что происходит с подростком на самом деле и как родителям поговорить с ним так, чтобы он услышал? Об этом Анна Данилова беседует с Александром Колмановским, психологом, специалистом по семейным и детско-родительским отношениям.
Главный секрет отношений с ребенком
— Александр Эдуардович, вы много работаете со школьниками — были школьным психологом, много работаете с подростками. Какие бы проблемы вы выделили как самые острые для детей в средней и старшей школе?
— Казалось бы, есть бесконечное разнообразие сюжетов и проблем — кто-то агрессивный, кто-то не учится, кто-то ворует, кто-то врет, кто-то ничем не увлекается. При этом главный ресурс для ребенка — это чувство защищенности в домашних отношениях с родителями.
Когда ребенок знает, что к любой его неудаче, ошибке, проступку, даже самому вопиющему, родители отнесутся так же, как относятся к соответствующим ошибкам друг друга. То есть с пониманием, что ребенка на это толкнуло, почему он наврал, почему он не выучил, почему он кого-то ударил, и так далее.
Сейчас модно расхожее выражение «эмоциональный интеллект». Это понимание эмоций как причин чьих бы то ни было проступков. И когда ребенок видит, что родители реагируют не на его проступки, а на чувства, не на грубость или вежливость, не на честность или лживость, а на чувства, которые им движут, он ощущает себя защищенным, наполненным.
И поэтому дальше подросток берет от жизни то, что ему индивидуально свойственно, в соответствии с его психотипом и генотипом. У кого-то будет научная ориентация, у кого-то менеджерская, у кого-то — творческо-художественная. Их надо не пробуждать в ребенке, не взращивать, а давать им естественным образом прорасти.
Александр Колмановский
— А не произойдет такого, что, например, соврал один раз, родители с пониманием отнеслись — «Ага! Значит, можно еще раз!» Не будет ли такое понимание призывом продолжать дальше?
— Понятные опасения. Но знаете, в чем слабое место этого аргумента? В этой иллюстрации родители отнеслись не с пониманием, а с безразличием, не обратили на ложь внимание.
А давайте поймем — а почему мой ребенок мне врет? Как можно на этот вопрос ответить? Почему дети врут родителям? По какой причине?
— Скорее всего, боятся наказания.
— Значит, оказывается, я ребенка запугал. И если я это действительно понимаю, то озвучу: «Детка, я тебя так запугал, прости меня, я не понимал, я за собой послежу». И вот после этого ребенок не решит: «Ага!» и пустится врать во все тяжкие? Конечно нет.
— Допустим, мы видим, что ребенок системно не делает домашнюю работу или постоянно прогуливает уроки. Как с ним об этом поговорить так, чтобы это было результативно?
— Для этого нужно понять, почему он это делает.
Мы все живые люди. Нам так напряженно, боязно, страшно, что мы пытаемся явочным порядком настоять на правильности — «нельзя прогуливать, нельзя не делать домашнюю работу, как ты это не понимаешь?»
Это все мимо, потому что ребенок прогуливает или не делает домашнюю работу не потому, что считает это нормой, не потому, что считает «и так сойдет», нет. У него есть трудности, и мы такими обращениями к ребенку их игнорируем.
Нужно отнестись к прогулам или несделанной домашней работе, как вы хорошо сказали, эффективно — понять, что происходит, а для этого надо быть для ребенка абсолютно безопасным собеседником.
«Саня, ты почему прогуливаешь? Тебе там трудно? Боишься эту училку? Накопился снежный ком, ты чувствуешь, уже невпроворот? Почему домашку не делаешь? Устаешь? Скучно тебе, трудно?» И это должны быть вопросы не инспекционные, а максимально дружеские, приятельские, такие же и по интонации, и по лексике, как мы с вами друг другу задавали бы в соответствующей ситуации. Тогда есть возможность узнать, что там мешает. Только тогда вы сможете на это как-то повлиять.
Ребенку тревожно. Как помочь?
— Как понять, что ребенок находится в тревожном состоянии?
— Я бы задался другим вопросом. Не как понять, не каким градусником измерить, а как мне, родителю, эту тревожность, которая точно есть, в 100% семей без единого исключения, уменьшить в моем ребенке? А для этого — смотри выше по тексту.
Нам мешает ощущение ответственности за ребенка. Когда мы сталкиваемся с такими же трудностями в наших отношениях с другими людьми, там этой ответственности нет. Поэтому видя, что другому человеку плохо, что он сидит, ссутулившись, целыми днями, мы пытаемся ему просто как-то помочь.
А когда мы видим нашего ребенка в такой же позе, образно говоря, мы сразу чувствуем ответственность за его неблагополучие, чувствуем страх, и поэтому пытаемся эту причину несодержательно перечеркнуть: «Ну займись ты чем-нибудь, ну как можно так сидеть, ссутулившись?»
— Абсолютно. Когда, например, у меня дочка не понимает какую-то задачу по математике, я чувствую именно страх: «Мы не справляемся, не получается, что делать?»
— У нас есть два разных страха: страх за кого-то и страх за себя. Это совершенно разные чувства, они по-разному переживаются, по-разному звучат, по-разному проявляются.
Страх за кого-то ощущается как какое-то сочувствие, сопереживание. И так и звучит — как что-то теплое и позитивное: «Детка, завтра контрольная, хоть немножко подготовься, получишь еще тройбан, будешь переживать», «не покупай эту ерунду, сломается, ты расстроишься».
Страх за себя переживается как раздражение, напряжение, протест. Так и звучит, так и проявляется. Что значит страх за себя? Мне что-то угрожает — защита, протест. «Ты вообще думал, что ты покупаешь?» Поэтому, как только мы чувствуем это напряжение внутреннее, значит, точно нами сейчас движет страх за себя.
Мы живые люди, мы не можем жить без страха за себя. Этот страх не мешает отношениям и ненавидимому для меня слову «воспитание». Мешает подмена, когда человек говорит: «Я же за тебя, дурака, переживаю». Эта фраза внутренне противоречива.
— «За тебя, дурака, переживаю». На самом деле за себя.
— Раз дурак, значит, точно за себя.
— Почему «воспитание» — ненавидимое слово?
— Потому что «воспитание», — прислушайтесь к ощущению, — это попытка что-то изменить в объекте своего воспитания. Переориентировать, возбудить какие-то чувства, которые он не испытывает, погасить другие, которые им владеют. И чтобы понять, как это влияет на наших ближних любого возраста, достаточно представить себе, как бы это было по отношению к себе.
Если бы какой-то человек, который считает себя более прогрессивным, чем вы, пытался бы вас по своему правильному представлению как-то изменить.
И мы видим, что когда в наших детях правда что-то развивается, такое положительное, позитивное, перспективное для жизни — это развивается не в результате нашего воспитания, а буквально вопреки ему.
А что льет воду на ту мельницу — это то, что называется помощью. Это когда мы делимся с детьми тем, что сейчас модно называть лайфхаком, своим опытом. И в чем разница между воспитанием и желанием просто делиться своим опытом? Когда мы, взрослые люди, друг другу подсказываем: «Знаешь, лучше на таком-то сайте что-то заказывать». У нас нет внутренней потребности добиться, чтоб человек только так и делал. Тогда ребенку это «заходит», как сейчас говорят.
— С членами семьи нам важно, чтобы они поступали так, как мы считаем правильным. «Ну я же права, почему же он так не делает?»
— Да, это наша общая человеческая потребность, она есть у всех без единого исключения, но у всех выражена с разной силой.
— Причинить добро.
— Да, причинить добро. И потребность стоять на своем тем сильнее, чем больше глубинная неуверенность в себе, сформировавшаяся в той самой детской ситуации, когда со мной сильно не считались. Поэтому теперь так болезненно в очередной раз убедиться, что со мной не посчитались.
О чем подростки боятся говорить родителям
— О чем еще подростки боятся говорить родителям?
— Подростки боятся говорить с родителями на темы, которые уже проявленно небезопасны. Когда они жаловались, что кому-то завидовали, что им трудно, они чего-то не понимают — и реакция родителей была такая, что они больше к этой теме не обращаются. То есть проблема у них в жизни остается, но родители уже не их собеседники на эту тему.
Кроме этого, дети не обращаются к родителям с теми важными темами, о которых родители сами не говорят. И когда ребенок чувствует, что это в семье такая напряженная фигура молчания, то боится это молчание нарушить.
— Он понимает, что это запретная тема?
— Он не понимает, а чувствует.
— К нам пришел ребенок с разговором, как ответить, чтобы не закрыть тему навсегда? Например, он говорит: «Мам, все у нас классно одеваются в классе, а у меня кожаной куртки нет». А ему в ответ: «Слушай, ты знаешь, а для нашего бюджета ты суперотлично одет, иди сам себе заработай». Вроде бы ответили, объяснили наши мотивы, может быть, посочувствовали ему. Как ответить, чтобы не было такого: «Окей, к маме я больше с этим вопросом не иду».
— Для этого не нужно никакое специальное психологическое образование и 30-летний опыт, для этого достаточно инструмента, избитого, древнего как мир и неизменно самого действенного: «Как бы я хотел по отношению к себе».
Женщина говорит своему мужчине: «Знаешь, я хотела бы такую подвеску». И он ей отвечает: «Ну прости, это совершенно не по нашему бюджету» — это один вариант. И другой: «Анька, понимаю как родную, так бы хотел доставить тебе удовольствие. Знаешь, к сожалению, не могу». Сравните два варианта, и все станет понятно. Это должно быть искреннее сочувствие, по интонации — когда ты вынужден отказать и действительно сожалеешь об этом.
Проблемы детей из сильных школ
— Вы много работали с детьми в так называемых сильных школах. Есть ли у них какие-то специфические проблемы?
— Проблемы всюду совершенно одинаковые. Но в этих школах действительно есть проблемы, которые гораздо сильнее выражены.
Это проблема сильной конкурентности, академического снобизма. Когда учеников оценивают как людей по их академическим показателям. Конечно, школа это так не формулирует. И руководство таких школ — это всегда интеллигентные, высокоорганизованные люди, которые такой формулировки никогда себе не позволят. Но на практике это действительно так.
В сильных школах даже на учеников старших классов, которые не находятся на математическом Олимпе, смотрят с прищуром. Это чрезвычайно травматично для детей — и для тех, кто не достиг вершины этого Олимпа, и для тех, кто уже там. Потому что это подтверждает то, что называется условным принятием — «я, оказывается, хороший, потому что я сильный математик». Это пугает.
— «Я хороший, потому что у меня хорошие результаты по математике».
— Да. «А вдруг у кого-то будут лучше? А вдруг в чьих-то глазах это вообще не козырь?» Это очень невротизирует.
— Как вы относитесь к рейтингам в школе? Ученик месяца, ученик недели — все зарабатывают очки и пытаются понять, кто лучший. Насколько это здоровая атмосфера?
— Это очень плохо, это очень токсично для психики всех детей. Как и любая система наказаний или поощрений. Одно от другого никак не отличается. Многие и школы, и семьи говорят: «Мы не наказываем, мы поощряем», — не понимая наивности этого рассуждения. Если где-то просто поощряют, то отсутствие этого поощрения становится формой наказания.
— Часто говорят, что сильные, селективные школы хорошо влияют на детей. Ты был в обычном классе дворовой школы, где никого не интересует учеба и знания. И это проблема. Я слышу от подростков: «У нас в классе всех интересуют только компьютерные игры, я со своими книжками как белая ворона». А потом ребенок, например, попадает в сильную школу и оказывается в такой же ловушке — если ты не выиграл Всерос по литературе, математике, английскому, то ты вроде и не очень классный. Так что и так плохо, и так плохо.
— Школы — пока меня не слышат школьные администрации, — делятся на плохие и очень плохие. И прогрессивные школьные руководители это понимают.
Школа — это такое неизбежное социальное зло.
В каком смысле? Знаете, однажды, много-много лет назад, я у себя в кабинете на письменном столе обнаружил книжку. И у меня взгляд упал на страницу, там было написано, что школа - инструмент подавления личности. Я думаю: «Вот какой-то человек умно и правильно написал». Потом смотрю на обложку, а это Карл Роджерс, знаменитый американский психолог, пишет про американскую школу. То есть это во всех странах и во все времена было так. И значит, это не случайность.
Социальные институты такой нивелировки необходимы, потому что если бы общество состояло из большого количества ярких, разнонаправленных личностей, его бы разрывало.
И через эту нивелировку прорываются только отдельные личности с сокрушительным потенциалом, это социально прогрессивно.
Поэтому вы правы — тут мы мечемся между двумя огнями, но все-таки эти школы, которые вы называете селективными, они, при своем снобизме и конкурентности, отличаются от остальных большим уровнем толерантности и цивилизованности.
— И интересом к ребенку, все-таки.
— Для меня это все вместе и есть.
— Как быть родителям, на что смотреть? Мы понимаем, что ребенок в сильной школе учится в обстановке сильнейшей конкурентности. Как мы его можем поддержать?
— Забрать его из этой школы. Я не представляю себе домашнего противоядия этому мощному состязательному импульсу внутри школы.
Что можно пытаться делать — это говорить и показывать ребенку, что, действительно, его значимость для нас, родителей, не связана ни с его отметками, ни с проявлениями на олимпиадах, ни с чем. Что он «не по хорошу мил, а по милу хорош». Это на какой-то небольшой процент поможет его разгрузить. Но, все-таки, когда он окажется снова в этом классе и почувствует на себе снисходительные взгляды супергениев, ему будет очень плохо.
«Нельзя выбирать вуз как будущую профессию сразу после школы»
— В высшем учебном заведении такая же проблема остается? Или все уже меняется?
— Там все усложняется, потому что, с одной стороны, туда попадают выпускники этих же школ, невротизированные, конкурентно настроенные. Но, с другой стороны, все-таки в вузах, в значительной степени, учатся люди заведомо мотивированные, которые выбрали для себя какое-то направление. Может, ошибочно выбрали, и даже часто ошибочно, но все-таки это их сознательный выбор, а не родительская воля, не стечение обстоятельств.
Мне сложно сказать, где больше градус напряженности — в вузе или в школе. Все-таки, наверное, больше в школе.
— Получается, чтобы этого избежать, надо выйти вообще из всей системы обучения?
— Избежать невозможно. Но что можно сделать — когда ребенок оканчивает школу, еще в старших классах, за год-полтора, важно нам, родителям, понять и внятно объяснить, глядя в глаза, медленно артикулируя, что не надо и нельзя выбирать себе институт как будущую профессию после школы. Психика не созревает к 15–20 годам, чтобы действительно понять, что мое, а что нет.
И мы видим, сколько людей, окончив институт, работают совсем по другой специальности. Или гораздо более грустный для меня сценарий — работают по полученной специальности, не понимая, что они занимаются не своим делом.
С другой стороны, учиться после школы обязательно надо — для развития нейронных связей, для формирования менталитета. Поэтому надо понимать, что мы выбираем институт как продолжение общего образования. Что так устроена современная жизнь.
В пушкинские времена общее образование занимало шесть лет — от начальной школы до современного вуза. Пушкин учился шесть лет и был одним из образованнейших людей своего времени. А в современной жизни оно занимает 15–16 лет.
Поэтому надо идти в вуз максимально широкого профиля, который действительно формирует менталитет — мехмат, физфак, биофак, экономические факультеты.
Заведомо понимая, что можно потом перейти в любой момент с факультета на факультет или из института в институт. Или, окончив этот институт, просто жить и работать, и зарабатывать. И смотреть, когда и если захочется сдвинуть эти линии постепенно в одну. Тогда идти получать уже осознанно выбранное высшее образование.
— А не получим мы тогда вечных студентов, которые до 30–40 лет сидят у родителей на шее, потому что «я же учусь и не могу нормально зарабатывать», и так и не могут до конца определиться со своим жизненным выбором?
— Понятное опасение, но давайте его вот с чем сравним. Не с тем, что молодой человек получил высшее образование и заинтересованно стал заниматься этой профессией. Сравним это с другой, гораздо более частой перспективой, когда человек получил образование через пень-колоду, и ровно так же, нога за ногу, идет на службу каждое утро и делается все более напряженным, и к тем же 30–40 годам представляет собой очень грустную картину.
— Выгорание…
— Выгорание, меркантилизм, самоутверждение, самые разные формы. Хрен редьки не слаще. Кроме того, герой вашего описания — это не человек, который идет по той траектории, которую я описываю. Это человек с низким внутренним тонусом, который учится не потому, что его действительно что-то заинтересовало.
— Мама привела.
— Не обязательно. Он учится, чтобы избегать какой-то жизненной активности. Он еще не понимает, какова она могла бы быть, ему не хочется брать на себя ответственность, это такой эскапизм, избегание.
— Мне кажется, или все-таки раньше была более понятная траектория: получил образование и более-менее нормально в профессии состоялся. Окончил медицинский факультет — стал врачом, окончил педагогический — стал учителем. А сейчас я часто вижу конфликт между, с одной стороны, всеобщей мировой тенденцией «life long learning», когда мы все время чему-то учимся и получаем какие-то новые квалификации, и опасениями окружения — «сколько же можно», «да когда же ты себя найдешь», «да куда в 50 лет идти учиться». Кажется, что раньше было всё…
— …более определенно. Однозначно.
— Пришел на завод и на нем работаешь до пенсии.
— Несомненно так, и для меня здесь аналогия с резко увеличившимся количеством разводов. А раньше браки действительно были гораздо более долговечные, долгосрочные. Но это было связано не с тем, что этот институт был лучше, а с тем, что он был более косным. А то, что разводов стало больше, не значит, что людям стало жить хуже. У них появилась возможность выбора, возможность уходить из плохих отношений. И здесь то же самое — раньше жизненная траектория была более одноколейной, более узкой, потому что ситуация социальная была менее пластичной.
Назидательность — это плохо?
— В одном из своих интервью вы говорили, что назидательность — это плохо для отношений родителей и детей. Что это
такое?
— Ну, формы и разнообразия у нее неисчислимы.
— Что у себя отлавливать?
— У себя отлавливать — то самое внутреннее негативное напряжение, которое нельзя скрыть от ребенка никакой корректной лексикой и спокойной интонацией. «Я ему спокойно сказал», — тут не надо себя обманывать.
Буквально сегодняшний разговор. Отца 15-летнего юноши беспокоит, что сын, в недавнем прошлом великолепный спортсмен, чемпион России, совершенно забросил спорт, ничем не увлекается, сидит ссутулившись у компьютера днями напролет. И он советуется со мной, как подростка чем-то увлечь. Он говорит: «Может, мне самому заняться каким-то спортом, чтобы ребенок за мной потянулся?» Понимаете, в этом отце, ответственном и прогрессивном, назидательность сквозит даже вне диалога со своим сыном. Это потребность что-то в сыне изменить. И я ему говорю: «Представьте себе, что вам кто-то говорит: “Слушайте, надо скидывать лишний вес”. И через несколько дней повторяет: “Может, на диету сядешь?” Еще через несколько дней: “Ну пойдем в спортзал”. Что бы вы начали чувствовать?» Он расхохотался: «Я все понял».
Назидательность — это внутренняя попытка давления. И нам всем трудно в себе это отлавливать.
Мне со стороны хорошо это видно, но изнутри себя, конечно, я такой же ограниченный, к сожалению, это важно признавать. Поэтому нужно располагать точным формальным критерием, как понять — было ли мое обращение, мой разговор с ребенком назидательным или нет. Надо сформулировать, что такое альтернатива, что является точной противоположностью назидательности.
А это не какая-то информативность — «знаешь, есть такой-то хороший спортзал». Это действительно противоположность — сочувствие, сопереживание. Если бы этот отец представил себе своего знакомого, близкого друга, про которого он вдруг узнал, что тот сидит днями напролет с потухшим, опущенным взглядом. Что бы он чувствовал по его адресу? Ну, конечно же, ему было бы очень друга жаль, он бы думал, как ему помочь, поддержать.
Почему подростки бросают спорт и критикуют свою внешность
— Это часто проблема подросткового возраста — дети уходят из спорта, где все хорошо получалось. Больше трети спортсменов в 13–15 лет бросают блестящие карьеры. Уходят из многих других областей: рисовал — перестает, исследовал — перестает. Что перегорает в этот момент?
— Для меня в этом вопросе два разных сюжета — отдельно спорт и отдельно подростковый возраст.
Что касается спорта. Если говорить о спорте как о здоровой стороне жизни, а не профессиональных претензиях, то люди начинают им заниматься примерно годам к сорока, плюс-минус. Это совершенно нормально. И я пытаюсь это подсказать всем на свете родителям, которые озабочены сутулостью и лишним весом ребенка и гонят его на спорт. Ничего, кроме аллергии к спорту, это у детей не вызывает.
Если ребенку интересно и хочется — ради бога, пусть занимается. Если бросает — ради бога, пусть бросает. Да, жаль. Но если он почувствует давление со стороны родителей, будет еще хуже.
- А почему уходят в подростковом возрасте что из спорта, что из рисования?
- Подростковый возраст — это когда человек становится биологически, физиологически полноценной особью. Он может выполнять любую неквалифицированную работу, может брать на себя любую не высокоорганизованную ответственность — следить за продуктами в холодильнике, делать какие-то звонки. А влетает он в этот возраст новой дееспособности в инерции всей предыдущей инфантильности, когда он ни за что не отвечал и ничего не мог, это было нормально.
Срабатывает определенный механизм, в силу которого психика к окружающим и к себе относится одинаково. И человек всю жизнь, не только в этом возрасте, любит или не любит себя по тем же причинам, по которым он любит или не любит окружающих.
И вот подросток уже может первым входить на кухню, собирать завтрак и звать родителей, а он появляется последним и в египетской позе ждет, пока его накормят. И он начинает своей психикой расцениваться так же, как какой-то воображаемый гость, который к семье приехал. Такой персонаж этим юношей точно расценивается с большим знаком «минус», он как бы плохой. И развивается аутоиммунная агрессия.
Подростковый возраст — это когда человек по самопринятию и самодостаточности падает вниз. Он начинает себя ужасно не любить, с этим связана подростковая негативность, раздражительность, эпатажность, протестность.
Для психического здоровья наших детей очень важно всемерно вовлекать их в общесемейные усилия. Смотреть, какие наши родительские проявления способствуют этой вовлеченности, а какие выталкивают.
— А как это сделать, как понять, выталкиваем мы сейчас ребенка или, наоборот, — вовлекаем?
— Представляем себе два разных обращения. В одном случае мне говорят: «Слушай, Сань, ты мне не поможешь со стола убрать?» — «Нет, мне жаль, может, в другой раз получится». В другом случае мне говорят: «Я что тебе, служанка, должна за тобой убирать, что ли?» Какое обращение в большей степени чему способствует?
— Первое, конечно. С этим же процессом связано то, что в подростковом возрасте самооценка у всех пересматривается? В 10 лет ребенок на себя смотрел в зеркало, ему все нравилось. Считал, что он классный. Я вижу, как мои маленькие дети с восторгом на себя смотрят: «Какой я! Удался!» И вдруг в 12 лет — всё. Унылый взгляд на себя. И потом с этим всю жизнь продолжаешь жить.
— По-разному потом бывает. Но действительно, в это время спружинивает то, что накопилось за все предыдущие годы.
Представим девочку. Если ребенок видел, что она своему папе — тут особенно важен диагональный родитель, противоположного пола — искренне нравится, что он ей об этом с удовольствием говорит, то она и в 12 лет, и в 22 года будет смотреть на себя в зеркало с удовольствием. А если она видит, что папа на нее смотрит с прищуром или вообще никак специально не смотрит, «ну, нормальная девочка», тогда будет то, что вы описали.
— А у мальчиков такая же история?
— А мальчики смотрят в зеркало не на черты лица, а на фигуру, на мускулистость. И тут ситуация сложнее, потому что как бы мама мальчика ни любила, как бы она его ни принимала, вот эта природная, чисто маскулинная конкурентность, конечно, глубоко сидит в нашей психике, это глубокий архаичный слой.
Насколько родители должны включаться в учебу детей
— С одной стороны, часто говорят, что родители должны полностью выключиться из образования ребенка. Что меня здесь смущает? Никто так хорошо, как родитель, не может понять, что ребенок в чем-то не разобрался. Например, в математике не понял отрицательные числа и пошел снежный ком, класс ушел вперед, а ты остался. Как не пропустить момент, когда у ребенка все стало плохо, а с другой стороны — разжечь его интерес к жизни, науке, математике, биологии, химии, физике. Это же главным образом в родительских разговорах возникает, домашних.
— Мы не можем «не вмешиваться», ребенок — очень близкий для нас человек. У любого другого нашего ближнего есть разные же стороны жизни: денежные, отношения с друзьями, с работой.
И если у него есть какая-то проблема, то мы, естественно, ищем возможность в этой проблеме помочь. Помочь!
Если у нашего ближнего какое-то удовольствие, то мы рады это удовольствие с ним разделить. Этими словами надо называть наше присутствие в любой стороне жизни ребенка. Не «вмешиваться» и не «дистанцироваться», а просто нормально участвовать. Так, как мы это делаем по отношению друг к другу.
— То есть история с «принеси мне тетрадь, вот это перепиши, почему грязно, это переделай» — неправильная?
— Но это гипертрофированная ситуация.
— Мне кажется, так обычно это происходит.
— Никто этому рад не будет. Знаете, как часто мне приходится спрашивать родителей: «Как вы все-таки комментируете плохие отметки?» В большинстве случаев, как правило, мама, с которой обсуждаем, говорит: «Я его не ругаю, ничего не говорю». Я все-таки настаиваю, она отвечает: «Ну, плохо, что двойка». Это называется «ругаю».
Или когда родитель говорит: «Я действительно это никак не комментирую, никак не вмешиваюсь, это его ответственность». И ребенок действительно чувствует, что родители к этому относятся как к какой-то его детской ответственности. Что, разумеется, тоже очень болезненно.
Что касается таких проявлений, которые вы описали, это меняет отношение ребенка не к учебе, не к предмету, а к родителю, который с ним так обращается, и к самому себе. У человека развивается глубинное безотчетное ощущение, что «я неправильный, со мной вот так можно обращаться».
Что касается возбуждения какого-то интереса к биологии или пению — оно происходит вовсе не в разговорах с родителями. Оно возникает из сочетания по меньшей мере двух вещей — когда в орбите жизни ребенка появляется какое-то яркое проявление этого. Кто-то очень красиво поет. Или он видит, что какой-то человек очень остроумно про что-то соображает. И если яркость этого явления резонирует с устройством ребенка, совпадает с его, действительно, какой-то колебательной частотой, с его потенциалом, тогда ребенок может этим увлечься.
И тогда становится понятно, что родитель может ребенка увлечь, если сам искренне увлекается, сам этим живет. И никак не пытается этого увлечения ребенку навязать. Тогда есть какая-то вероятность — повторяю — если это резонирует с устройством ребенка, его тоже туда потянет.
Можно ли помочь ребенку найти дело, которое его увлечет
— А как было у вас? Вы передали свой естественно-научный интерес Илье, сыну (Илья Колмановский — ученый, кандидат биологических наук, научный журналист, автор и ведущий подкаста «Голый землекоп». Признан Минюстом иностранным агентом. — Примеч. ред.)?
— Я горжусь моим сыном и счастлив за него. Не рисуясь, не считая, что это какой-то результат моих направленных действий. Но что касается того, о чем вы именно сейчас спросили, действительно готов это признать, потому что я в пору его раннего детства был очень увлечен наукой. Именно наукой в широком смысле слова. И кроме того, я действительно, немножко даже манипуляторски, старался его не нагрузить этим.
И когда Илюша стоял перед выбором института, я, отчаянно желая, чтобы он шел именно на тот же самый биофак, который я в свое время заканчивал, говорил ему, что не обязательно вообще идти после школы в вуз. Именно чтобы не навязать ему какую-то случайную профессию.
Да, была тогда угроза разных социальных сложностей. Но я говорил, что институт надо выбирать тот, что тебе самому ляжет на душу.
— А было такое, что вы с ним наблюдали какие-то явления окружающей среды, что-то вы ему рассказывали?
— Я ему рассказывал, как устроена молекулярная биология. Потому что я был ужасно этим увлечен. А он был умным мальчиком сызмальства и что-то в этом рано начал понимать. Кроме того, что такое научный менталитет? Это не только увлеченность какой-то областью науки, это вообще интерес к причинно-следственным связям: почему так, почему эдак, почему с этой стороны дерево больше растет, там мох, и так далее.
— Мне кажется, это совершенно прекрасный пример того, как действительно в семье зажигается искра настоящего интереса.
— Нам с Ильей в этом смысле повезло. Повезло, что мне действительно это было интересно. И повезло, что у него такой замечательный, восприимчивый менталитет.
В каком-то смысле я, может быть, сам являюсь иллюстрацией того, о чем мы говорим. Потому что я, вообще-то, по организму — музыкант, это моя главная непрожитая жизнь. И мой отец для меня был выдающимся музыкантом, он жил музыкой. И он никогда никак не старался меня к этому приобщить, мне это навязать. Даже к сожалению — я очень тянулся к музыкальному образованию.
— И вы получили музыкальное образование?
— Я его получил очень поздно, после биофака, когда музыкальная карьера по возрасту мне уже была заказана.
— Получается, что все-таки «к сожалению»?
— Я тянулся к музыкальному образованию, меня от него отстраняли.
— Как понять, к чему тянется ребенок? Я часто вижу вопросы от родителей: «А моему ничего не интересно». Как найти искорку эту?
— Убрать давление ваших ожиданий на ребенка. «Ну займись чем-нибудь, заинтересуйся чем-нибудь, одноклассники уже ходят на всякие курсы, а ты непонятно что делаешь». Ребенок, про которого родители спрашивают, как им понять, чем его заинтересовать, угнетен именно этим родительским давлением, ожиданием.
С таким ребенком надо начать играть в него, без попыток его во что-то вовлечь, на что-то ему открыть глаза. Главная форма общения с ребенком — это игра. Вместе с ним на ковре двигать его кубики или изучать его сложную компьютерную игру. Пока нет этой близости со стороны родителей, ребенок не чувствует себя защищенным, он чувствует себя беспомощным, неправильным. Поэтому у него нет никакого куража к поиску, к попыткам.
Как говорить с ребенком о его ошибках
— Мы чувствуем, что контакт с подростком потерян, что он где-то в своем мире и мы уже друг друга не понимаем, мы на разных полюсах. С чего движение навстречу начать? Есть ли шанс на теплые отношения?
— Самый возрастной пример такой коррекции я наблюдал у 91-летней бабушки. Этот поезд никогда не станет ушедшим безвозвратно, но чем раньше спохватишься, тем, естественно, легче будет.
И с чего здесь начать? С этим шагом, который сейчас опишу, не надо торопиться, с ним надо пожить, чтобы он по-настоящему внутренне созрел. Но в чем этот шаг — еще до разговора с ребенком, во внутреннем плане нужно понять — почему ребенок такой опущенный, почему ему так трудно? Он мною придавлен, моими претензиями к нему, моим разочарованием. И нужно это внятно осознать, понемножку-понемножку, через неудовольствие, через внутренний протест, «ну что такого, я же вот сколько для него делаю».
Когда все уляжется, у меня появится возможность сказать моему ребенку «Санька, прости, что я тебя так загнобил».
И с этого может начаться какой-то процесс восстановления сначала наших с ним доверительных отношений, и после этого, с закономерной задержкой по фазе, его собственного тонуса.
— С другой стороны, есть опасение у родителей. Вернули теплые отношения, вроде все хорошо. А что, если мы «снежинок» воспитали? «У тебя здесь три ошибки», а он говорит: «Вы обесценили мои труды по выполнению этой работы!»
— Правильно говорит, потому что текст, который вы процитировали — назидательный, а не содержательный. Если муж приходит вечером с работы домой и говорит: «Ты ж посуду не вымыла!» Это, разумеется, претензия, которая у любого человека — тут нет никакой гендерной специфики — вызовет протест, а не желание прислушаться. А если какая-то женщина все-таки действительно прислушается, «а почему это правда не вымыла», то не благодаря интонации этого мужчины, а вопреки ей.
А что же было бы с содержательным обращением в связи с тремя ошибками или немытой посудой? Почему эти ошибки были допущены, почему посуда не вымыта? Вот действительно — почему? Ей было лень, ей было скучно, она забыла? Вот если он про это ей скажет: «Аня, что, влом тебе было посуду мыть?», это убивает всех зайцев. Указывает ей на те самые пресловутые три ошибки и при этом разгружает от обвинения.
— Не будет потом тяжелым переход в жесткий взрослый карьерный мир, где так не разговаривают? Где разговаривают громко, часто не очень цензурно и жестко. Чуть что — не просто с тобой выясняют, почему ты допустил вот эту ошибку, а штраф, выговор или увольнение.
— Тоже понятное опасение, давайте к нему присмотримся, начиная с другого конца. Что чувствует обычный нормальный человек, когда на работе ему жестко выговаривают по поводу бумаги или отчета, который он принес? Что он обычно чувствует?
— Обиду.
— Обиду, напряжение, страх, протест. Это и есть тот самый результат домашней токсичной практики, атмосферы. От обиды, от страха, от протеста человек цепенеет, когда ему эту претензию предъявляют. А нам надо, чтобы он в связи с этой претензией, предъявленной в жесткой, агрессивной форме, не терял ясности сознания, чтобы он мог одновременно смотреть и на содержание — что там действительно сделано, действительно ли есть ошибка, и на состояние этого начальника или коллеги, чтобы он чувствовал себя сориентированно. Вот на какую мельницу льет воду вот то домашнее общение, которое мы с вами обсуждаем.
Когда родители с участием относятся к ошибкам ребенка, понимают, почему ему трудно, где скучно, где он просто забыл, он сам относится к этому не протестно.
И привыкает к тому — не умом даже, а просто ощущениями — что когда тут же параллельно на него в школе кричат, во дворе дразнят, и так далее — это связано не с отношением к нему, а только с сильным внутренним дискомфортом того человека, который на него кричит или дразнит. Это не он плохой, а кричащему или дразнящему плохо. И поэтому такой ребенок, а потом взрослый, который из него вырастает, становится максимально сохранным внутренне, он не цепенеет, когда на него кричат, ни от гнева, ни от страха. У него сохраняется ясность мышления.
Как Александр Колмановский стал психологом
— Ваш профессиональный путь очень интересный — сначала биофак МГУ, потом музыкальное образование, потом психология. Как вы принимали решение про биофак?
— Это было не мое решение, а семейное. Я в детстве любил аквариумных рыбок, волнистых попугайчиков и хомячков. И в семье было решено, что я прирожденный биолог. А я — не знаю, какой я был биолог, но я, по некоторым домашним историческим причинам, был совершенно безвольным ребенком, а потом молодым человеком, «биолог так биолог».
И меня, помимо моего желания, перевели в последних двух старших классах из английской спецшколы в школу с биологическим уклоном, которая хорошо готовила на биофак, таким образом я туда поступил. Но уже поступив, я действительно увлекся молекулярной биологией, это было очень интересно, такая игра ума.
— Я так понимаю, кафедра была очень сильной.
— Да. Как раз в те годы, когда я туда поступил, руководство над ней взял покойный академик Спирин, сильнейший биолог (Александр Спирин (1931–2020) — биохимик, академик, член Президиума РАН). И где-то с третьего курса института я как подмастерье работал в одной из очень сильных лабораторий академического института.
Но я был весь по уши в самиздате — Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», — и мне было невозможно себе представить, что я сдаю экзамен по научному коммунизму. А без этого нельзя было сдать кандидатский минимум, защищать диссертацию, идти по научной карьере. Я поэтому от этого пути отказался.
Пошел в музыкальное училище, закончил его, больше 10 лет преподавал классическую гитару в районной музыкальной школе в Чертаново. Черноморский бульвар, дом 1А. Может, она и сейчас там существует.
Но я как-то всегда был сильно вовлечен в человеческие отношения — и родственные, и все прочие. И моя первая жена, Илюшина мама, Ира, мне всегда говорила, что я как-то ненормально вовлечен в человеческие отношения.
— А Ирина врач?
— Ирина врач. Замечательный, династический, великолепный, потрясающий. И это был 1992–1993 учебный год, когда в 57-й школе учился Илюша, мой сын, и мой пасынок — замечательный мальчик Лёня. И я был в их школьную жизнь вовлечен, и в этой школе произошла некая коллизия, в которую я оказался не то что втянут, это была моя инициатива.
Но, в общем, если не рассыпаться сейчас на подробности, я буквально обнаружил себя в положении школьного психолога. Никогда этого не планировал и не представлял себе. И я впервые в жизни почувствовал, что это что-то по-настоящему мое. Ни в какой другой работе не чувствовал себя настолько внутренне органично.
— Поняли, что получается находить слова в конфликтной ситуации?
— Нет, я почувствовал органичность, созвучность этой материи для меня. Почувствовал, что я в этом точно ориентируюсь. И, проработав шесть лет, я не был в штате, не получал зарплату, у нас не было трудового договора, не было никакой бумажки, которая меня со школой связывала, но это были годы самой интенсивной работы в жизни, я больше никогда так не работал. Я понял, что мне надо легализоваться на этом поле. И пошел на психфак МГУ, уже его закончил, и дальше понеслось.
— Чем отличалось то, что вы почувствовали своим, от навязанной вам специальности, которая вам тоже нравилась?
— В чем большая разница — в первой
специальности мне было хорошо, но я чувствовал себя в ней очень конкурентно. А в этой совсем нет.
Но может быть, это было связано не с тем, что первая специальность мне была немного жизнью навязана, а последняя мною выбрана. Может быть, это связано с возрастом. Мне сейчас уже трудно понять.
— Когда ты чувствуешь высокую конкуренцию, это нормальная история? Или это признак чего-то не очень здорового в твоей жизни?
— Это точно совсем не нормально. Это гораздо ближе к самоутверждению, чем к самореализации. Даже если для человека это правильная работа и активность, но если к его мотивам примешивается самоутверждение, он проживает жизнь в неврозе. Он часто внутренне косится по сторонам: не обскакали ли его, достаточно ли заметны его достижения. И даже если его не обскакали, даже если его достижения неоспоримы, он живет в сильном внутреннем напряжении.